К.Ф.Яковлев. Глава 10. О культуре и культурности (продолжение) |
18.03.2009 00:41 |
Уважаемый ученый, объясняя, что хочет написать нечто среднее между очерком и статьей, говорит: «Думаю подать материал, как бы вам сказать... в плане полуэссе...» Да, это особенно сказывается в языке «научном». О псевдоучености научного языка говорят немало, однако считают почему-то, что все — от «заблуждения, будто научный язык есть непременно язык канцелярский». Но разве можно поверить, что канцелярия — образец для ученого? Нет, именно сверхученая терминология до неузнаваемости портит его язык, и, разучиваясь говорить просто и ясно по-русски, он поневоле окатывается к канцелярщине. Тогда и появляются труды «к вопросу о геоморфологическом строении», появляются выражения вроде «субъект, ориентированный черепом на восток», о чем со справедливым возмущением писал Чуковский. Выходит, что излишнее пристрастие к иностранным словам и терминам вместе с канцелярщиной воюют против красоты, силы и выразительности нашей речи. И даже те, кто занимается русской литературой и русским языком, иной раз не могут устоять против странного «тяготения». Как можем мы побить «пресловутое анализирование», «типичных представителей» на уроках литературы в школе, если сами же «подвергаем анализу», видим «фразу чрезвычайно типическую», опираемся на «реальные факты»! Привыкли. Исследуя стихи поэта, о звукоподражании скажем непременно — аллитерация, о созвучии — ассонанс, об оттенке — нюанс, о построении — композиция, о каком-нибудь отзвуке (а иногда о заимствовании, или перепеве, или творческой перекличке) — реминисценция, о новом взгляде на предмет или другом виде его — аспект, ракурс, об отступлении — экскурс... И гордимся иногда, что выражаемся столь «культурно», ничуть не хуже той колхозницы, что гордилась «зеленым массивом» ' вместо леса. А как мы изъясняемся в ученых статьях о русском языке? О, языкознание там только лингвистика, слово — лексема, часть слова — морфема, звук — фонема, чередование или окончание — флексия, приставки — префиксы и вообще все части, изменяющие или образующие слово, — аффиксы. Есть у нас там и «грамматико-семантическая дифференциация», «маскулинизация женского рода» и, наоборот, «феминизация мужского». Там «не все типы слов выполняют номинативную или дефинитивную функцию», там «тенденция экспрессивная обогащает язык конкретными элементами, продуктами аффектов и субъективизма говорящего»... Нет, пе владел бедный Белинский стилем таких статей, иначе мысль о замене иностранных слов равносильными русскими звучала бы у пего «по-научному», и он говорил бы, пожалуй, об эквивалентах слов для синонимической идентификации. Отнюдь не хочу оказать, что все упомянутые здесь иностранные слова надо немедленно гнать из русского языка, тем более — мне могут резонно заметить, что не всякий звук фонема (впрочем, можно сказать, что и не всякое преувеличение — утрирование, не всякий недостаток — дефект). Но мы все же употребляем слишком много таких слов и вовсе без всякой нужды, иногда сочетая умопомрачительную цепь специальных иностранных терминов, даже не замечая, что она далеко но благозвучна. В то же время слишком плохо используем выразительные способности русского языка, говорим шаблонно, не пытаясь точнее и ярче выразить мысль. А когда поймаем себя на плоском выражении, вдумаемся в то, что хотели сказать,— сразу находятся и живые, образные слова. («Слово всегда есть, да ум наш ленив» — Некрасов. «Леность наша охотнее выражается на языке чужом» — Пушкин.) Вопросы очистки научного языка, разумеется, особо сложны. Известно: веками — и по привычке, и с целью (с той же самой, что заставляла рядиться в иностранные одежды и баловаться французским языком, хотя «он требовался чаще для беседы с русским же соседом) — оснащались науки специальной терминологией. Люди, хоть немного знакомые с историей науки, знают: было время — вся русская ученость (как, впрочем, и западноевропейская) изъяснялась исключительно по-латыни. На латинском писал и сам Ломоносов. Даже статьи о родном языке наши профессоры «элоквенции Российския и Латинския» сочиняли сначала на латинском, а потом уже, ради особых случаев, переводили па русский. Было время — Радищев в знаменитом «Путешествии из Петербурга в Москву» только мечтал, чтобы в «вышних училищах» преподавали на родном языке: «Учение всем было бы внятнее; просвещение доходило бы до всех поспешнее, и одним поколением позже за одного латинщика нашлось бы двести человек просвещенных; по крайней мере, в каждом суде был бы хотя один член, понимающий, что есть юриспруденция или законоучение...» А через сто лет? Вспомним горькие слова Герцена: «...Молодые философы приняли... какой-то условный язык, они не переводили на русское, а перекладывали целиком, да еще для большей легкости оставляя все латинские слова in crudo, давая им православные окончания и семь русских падежей. Я имею право это сказать, потому что, увлеченный тогдашним потоком, я сам писал точно так же да еще удивлялся, что известный астроном Перевощиков называл это «птичьим языком». Никто в те времена не отрекся бы от подобной фразы: «Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики представляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь для себя, потенцируется ив естественной имманентности в гармоническую среду образного сознания в красоте» («Былое и думы»). И еще: «Из поколения в поколение передаются схоластические определения, разделения, термины и сбивают чистый и прямой смысл начинающего, закрывая ему надолго — часто навсегда — возможность отделаться от них» («Письма об изучении природы»). Между прочим, у Герцена есть и верное объяснение этого. Он говорит о касте ученых, создавшейся еще в средние века, и поясняет: «Ученые храпили тогда науку, как тайну, и говорили об ней языком, недоступным толпе, намеренно скрывая спою мысль, боясь грубого непониманья. Тогда... звание ученого чаще вело на костер, нежели в академию... С тех пор все переменилось... но ревнивая каста хочет удержать свет за собою, окружает науку лесом схоластики, варварской терминологии, тяжелым и отталкивающим языком» («Дилетантизм в науке»). А сейчас, спустя еще столетие? Теперь уж и совсем все переменилось. Но в языке науки едва ли меньше стало «конкресцирования абстрактных идей в сфере», даже в книгах массового издания, не говоря уже о специальных «ученых записках» и диссертациях. Да, не так-то просто отбросить сразу 'все эти «культурные наслоения»! Не каста, так специфика, традиция! «Из поколения в поколение...» К тому же многие научные термины действительно нужны, труднозаменимы или даже, пожалуй, незаменимы вовсе, как, например, некоторые слова, обозначающие философские понятия. И еще одна трудность: слова сравнительно легко попадают в язык , но очень неохотно уходят. Не потому ли до сих пор мы встречаем и утрирование, и дефекты? (Я не говорю о шутливо-иронической речи, где живут и «ячество», и «шаротык», а также нарочито искаженные иностранные слова или умышленно «сниженные» — «эвакуироваться из комнаты», «абстрагировался от комсомольской среды», «интертрепация» и т. д.). Иногда сказывается и профессиональная честь: чего доброго, засмеют коллеги, если обходиться без «пониженных элементов рельефа» (а могут усомниться и в «умственном уровне»!), да и читатели не почувствуют трепета перед ученостью: это уже вроде бы и не наука... Истинной-то науке это, правда, никогда не грозило. Писали же вполне понятные, увлекательнейшие вещи о науке знаменитые наши академики — и Павлов, и Тимирязев, и Ферсман! И прежде было немало ученых, которые умели изъясняться прекрасным русским языком. Кстати, Герцен, говоря о тех молодых философах, что приняли «какой-то условный язык» и «по переводили на русское, а перекладывали целиком», противопоставлял им М. Г. Павлова, который «привил Московскому университету немецкую философию» и при этом говорил по-русски. Его достоинство Герцен видел именно «в необычайной ясности изложения, — ясности, нисколько не терявшей всей глубины немецкого мышления». Чтобы понять и полностью оценить подвиг этого русского ученого, надо представить себе, до какой степени загромождена была немецкая философия того времени всевозможным словесным хламом. Герцен говорил об этом: «Немецкая наука, и это ее главный недостаток, приучилась к искусственному, тяжелому, схоластическому языку своему именно потому, что она жила в академиях, то есть в монастырях идеализма. Это язык попов науки... к нему надобно было иметь ключ, как к шифрованным письмам. Ключ этот теперь не тайна, понявши его, люди были удивлены, что наука говорила очень дельные вещи и очень простые на своем мудреном наречии. Фейербах стал первый говорить человечественнее». И тут же — замечательные герценовские слова о русском языке, о недопустимости в русском изложении науки следовать худшим образцам: «Механическая слепка немецкого церковно-ученого диалекта была тем непростительнее, что главный характер нашего языка состоит в чрезвычайной легкости, с которой все выражается па нем — отвлеченные мысли, внутренние лирические чувствования, «жизни мышья беготня», крик негодования, искрящаяся шалость и потрясающая страсть» («Былое и думы»). В самом деле: «нет мысли, которую нельзя было бы высказать просто и ясно» на русском языке. В самом деле: величайшие ученые уже давно доказали, что и в науке (если это действительно наука, а не вычурное голое наукообразие) можно и нужно обходиться без лишних тяжелых терминов и иностранных слов. И все-таки вновь и вновь, обращаясь к иным ученым книгам, встречаемся с тем самым языком «попов науки», который губил еще старую немецкую науку. Да что ученые книги — «Записки»! Их не прочтет подчас и сотня людей. А гляньте-ка в «массовое» издание, рассчитанное, по крайней мере, на полмиллиона читателей. И каких читателей — детей... Я говорю о новейшей «Детской энциклопедии» (тираж ее —520 000 экз.). Меня привел к ней особый интерес: захотелось поглубже проникнуть в грибные тайны. И что же? Взяв 4-й том — «Растения и животные», пи в какие тайны я не проник. Прочитал совсем немного и... со вздохом отложил это дорогое издание, за которым охотились тысячи подписчиков. Я прочитал: «Ряд грибов селится на окончаниях мелких корней определенных лесных деревьев, а иногда и трав. Так, белый гриб растет под сосной или дубом, а подберезовик — под березой. От мицелия гриба корни этих растений получают воду и минеральные вещества, которые образуются в результате разложения органических соединений». Нет, меня смутило вначале не то, что детям понятнее было бы слово «грибница», чем «мицелий» («грибница» хоть и реже, но упоминается все-таки). И не то даже, что русские слова — «ряд грибов селится», «определенных деревьев» и т. д. — звучат по-канцелярски (на других страницах канцелярщины куда больше). Смутила сперва неточность: белые растут под сосной или под дубом. А как же — под елками, как же — под березами, где и всего-то чаще собирают белые? Но когда я снова открыл отложенный было том—в ужас пришел от его языка. В статье о грибах там — гифы и гифы, мицелий и мицелий! И паразиты, и сапрофиты, и склероции... Поделиться с друзьями:Похожие материалы:
|